Джованни Гуайта: метро в час пик – время, которое я могу провести в молитве

Джованни Гуайта прошел необычный путь от католика, историка и исследователя кино и Восточного христианства до православного священника и монаха (иеромонаха) Иоанна, крестящего новорожденных в детском хосписе.
Когда я спросила Джованни Гуайта, помнит ли он, когда мы познакомились, операторы, снимавшие видео, переглянувшись, рассмеялись – они родились в тот год. С тех пор Джованни прошел необычный путь от католика, историка и исследователя кино и Восточного христианства до православного священника и монаха (иеромонаха) Иоанна, крестящего новорожденных в детском хосписе. И автора нескольких книг, одна из которых – «Монах в карантине: 40 дней паломничества с короной» – вышла сегодня.

Как вместить дружбу длинной в 35 лет в один разговор? Ответ один – с помощью любви. Любви к Богу и людям, которой отец Иоанн, не демонстрируя, живет каждый день и час.

Мы поговорили понемногу обо всем: почему и как карантин стал поводом для книги (и что такое карантин), затронули тему смены конфессии – перехода из Католической Церкви в Православную, почему русские читают Молитвослов на итальянском. И даже о том, что мечты обязательно сбываются. Хотя порой этого ждать приходится 40 лет и еще 3 дня.

— Не помню, какой это был год, но мы с тобой познакомились, когда ты приехал в Москву на конференцию по кино.

— Тогда это 1987 или 1988 год.

— Мне тоже так кажется. Это была наглость с твоей стороны – принять участие в конференции по Тарковскому?

— То, что я выступал, было действительно нагло. Наглость в том смысле, что я был молодым студентом русского языка в Швейцарии и я очень плохо говорил по-русски. Кроме всего прочего это были первые международные чтения по творчеству Андрея Тарковского, которым я тогда интересовался. У меня была (и есть до сих пор) идея, что он был человеком, ищущим веру. Все семь главных картин Андрея Тарковского рассказывают фактически одну и ту же историю: это поиски героем самого себя, но поиски именно духовные, поэтому в этих поисках он находит Бога. Я, по крайней мере, вижу так.

— Ты уже тогда так видел?

— Да. Я всегда это видел в творчестве Тарковского. И однажды я нашел, что один советский киновед написал примерно о том же. Что фильмы Тарковского нарушают законы жанра («Иваново детство» – это не фильм о войне, хотя кажется фильмом о войне, «Андрей Рублев» – это не исторический фильм, хотя так кажется, «Солярис», «Сталкер» – это псевдофантастика), а история в них всегда одна и та же – поиск человеком самого себя. И еще герой ищет стержень, духовный центр своей жизни, для чего уходит, уезжает далеко. Например, в «Ивановом детстве» мальчик уходит в мир взрослых и ищет детство, которого был лишен. Или Андрей Рублев – миролюбивый монах, который ищет себя, находясь среди невероятного насилия. Потом есть момент катарсиса, где герой находит себя. По-моему, я это увидел в «Искусстве кино» и подумал: гениально! Это именно то, что думаю я.

— Извини, перебью, если ты нашел статью в журнале «Искусство кино», получается, что к этому моменту ты уже читал по-русски?

— Да, конечно читал, но говорил и писал плохо. Единственное, в чем я не был согласен с этим киноведом, – он считал, что герой Тарковского приносит жертву темным силам. А мне, наоборот, казалось это положительная, притом чисто христианская история. Что за этим поиском всегда стоит некий архетип – это рассказ о страстях, смерти и воскресении Господа. Подсознательно или сознательно, но такой образ у Тарковского есть. Я познакомился с организаторами конференции в Союзе кинематографистов и мне предложили выступить. Как раз перед моим выступлением нас с этим киноведом познакомили.

— Случайно? Никто не знал, что ты планируешь с ним полемизировать?

— Абсолютно. И я, конечно, переживал. Я совсем юный, плохо, с диким акцентом говорю по-русски, с ошибками – и выступаю в Доме кино с докладом, что Тарковский в своих фильмах искал Бога. Надо сказать, что в то время в Союзе кинематографистов не так часто говорили о вере. И тут я, никому не известный студент, скажу: ваш известный киновед написал так и так, а я с ним не согласен… Это действительно было нагловато. И мне стало невероятно страшно. Помню: амфитеатр, я спускаюсь к сцене, и мне совсем страшно. Я боюсь, что у меня пропадет голос, и я не смогу прочесть свой текст. И я вдруг вспомнил, что накануне я выучил новую для меня молитву – Царю Небесный.

— В Католической Церкви, к которой ты на тот момент принадлежал, такой молитвы нет.

— Да, этой молитвы нет.

— Значит, ты выучил православную молитву?

— Да, конечно, потому это и была новая для меня молитва Святому Духу. Я прочел ее. Не знаю как, но у меня исчез всякий страх, и я прочел свой доклад на одном дыхании. А выступая я видел, что этот известный киновед все что-то пишет-пишет-пишет. Я закончил, вернулся на свое место, и мне передают какую-то бумагу. Открываю, а там шарж: он нарисовал нас как боксеров. У него такой здоровенный фингал под глазом, и он победно поднимает мой кулак. Я не мог понять, что он хотел этим сказать, поэтому во время перерыва подошел и спросил: «Дмитрий, я не понял». И он мне ответил: «Понимаешь, Джованни, ты сказал про Христа. Я с тобой согласен. Но пойми, ты можешь говорить о Христе откровенно, а я-то не могу».

— Во многих университетах мира есть кафедры, где учат русский язык и русскую литературу. Не знаю как сейчас, но 35 лет назад было принято, что студенты едут на специализацию в ту страну, язык которой они изучают. Но это, конечно, не означало, что они в результате будут жить в той стране! Больше того, думаю, это крайне непонятная для большинства россиян история, что итальянец из очень приличной и обеспеченной семьи с благословенной Сардинии переезжает в Советский Союз. Просто так, не к жене.

— В каком-то смысле это было неожиданностью и для меня. Начнем с того, почему я выбрал в университете русский язык. Это несколько забавно, потому что я, конечно, мало что знал о России. Были воспоминания из детства, потому что мои родители бывали в Советском Союзе: папа был министром, поэтому в числе делегации от итальянского правительства несколько раз по долгу службы он бывал в разных городах СССР. Один раз он был с мамой в Москве. Я помню, как они рассказывали о Москве, помню фотографии 70-х годов. Но и все. А когда я пошел в первый класс, я умел довольно хорошо читать, и дядя подарил мне книгу «Царская Россия». После «Пиноккио» я прочел житие папы Иоанна XXIII. А третьей моей книгой стала «Царская Россия».

— А «Приключения Пиноккио» читают все итальянские дети?

— Да, как правило, первая книга у нас – это «Пиноккио». В подростковом возрасте я влюбился в Достоевского. Конечно, я читал Достоевского в переводе, но интересно, что это был самый светлый автор, потому что в то время я читал Кафку, Эдгара Аллана По – самую пессимистическую литературу.

— Ты был немножко гот?

— Наверное. По сравнению с остальными моими любимыми авторами Достоевский был достаточно светлый и оптимистичный. А в 17 лет я понял, что надо соблюдать некоторое расстояние с родителями, потому что когда ты подросток и сын министра, «официальный» статус не очень удобен, хочется быть самим собой. Поэтому я уехал в Швейцарию, где продавал цветы на улице – так я себя обеспечивал. Я выучил французский без единого урока французского языка. И потому, когда я решил, что все-таки надо поступить в университет, я подумал: возьму-ка язык посложней – китайский или японский. Посмотрел расписание факультета и увидел там русский язык. Вспомнил про Достоевского, ну и выбрал его. А потом мне настолько понравились русский язык и литература, что я везде искал следы русской культуры. Например, у меня было три предмета специализации – русский язык и литература, итальянская литература и история изобразительных искусств. Историю изобразительных искусств преподавал наш профессор Бертелли, итальянец. Это очень известный искусствовед, крупный специалист по Леонардо. И он, естественно, читал курс по итальянскому Возрождению: Микеланджело, Рафаэль, Леонардо, Тициан – блестящий курс. Но когда дело дошло до экзамена, я попросил в качестве исключения разрешить мне сдать экзамен по русской иконописи и он мне позволил. Поэтому, несмотря на то что я прослушал курс по истории итальянского Возрождения, на экзамене у меня были Андрей Рублев, Феофан Грек и Новгородская школа иконописи.

— Такое возможно?

— Редко, но возможно. Что касается итальянской литературы, я нашел итальянского поэта-русиста. Анджело Мариа Рипеллино, который преподавал историю русской литературы в Римском университете. Он писал стихи ямбом, хореем, чего по-итальянски почти не бывает. Кроме того, если его читает человек, который хорошо знает русскую литературу, находит в нем везде скрытые цитаты из русской литературы – Чехова, Пушкина. Я написал о нем. Работа была по итальянской литературе, но на грани между итальянской и русской литературой.

Третья работа была по Тарковскому. Я все это рассказываю, чтобы ты понимала, почему я остался: у меня была влюбленность во все русское. Я впервые попал в Советский Союз, в Ленинград в 1985 году – через неделю после того, как Горбачев стал генсеком ЦК КПСС. То есть я советский строй помню не по рассказам, я своими глазами видел: «Миру-Мир!», «Ленин с нами!», «Слава труду!» и другие лозунги на крышах домов. Знакомство с советскими реалиями, с настоящей жизнью людей в стране, с русской культурой и с православием – все происходило одновременно.

В 87-м я написал дипломную работу об Андрее Тарковском во ВГИКе для Женевского университета. Вернулся в Женеву и сдал пять экзаменов, в том числе защитил диплом. Помню, я позвонил своему профессору Жоржу Нива (он на мой взгляд, один из лучших современных русистов). Он меня спросил: какой экзамен вы хотите сдать? Я ответил: по возможности всю серию из пяти экзаменов и диплома. Он помолчал, а потом ответил: вы, конечно, на это имеете право, но я не помню, чтобы такой случай был в истории нашего факультета.

Забавный штрих: из пяти экзаменов один был по старославянскому и церковнославянскому, и я его фактически провалил. Это был самый плохой экзамен в моей жизни. Я, конечно, тогда не думал, что потом церковнославянский понадобится мне каждый день.

Через неделю я вернулся в Москву и остался на всю жизнь. Я очень спешил обратно, потому что нашел работу в государственном издательстве (других не было). Тогда в Москве издательство «Прогресс» переводило сочинения Ленина на все языки мира и издавало их. А при «Прогрессе» было небольшое издательство «Радуга», которое издавало в переводе на иностранных языках русскую художественную литературу. Мне крупно повезло, что я нашел работу не в «Прогрессе», а в «Радуге». Я никогда не переводил Ленина, зато переводил сибирские сказки, «Денискины рассказы» Драгунского, «Мишкину кашу» Носова, Маршака. Самое светлое, что было в советской детской литературе.

— Как я уже сказала, небольшое количество иностранцев по каким-то причинам решает жить в России. Еще реже они переходят в православие. Что тебя не устраивало в Католической Церкви, раз ты решил сменить конфессию?

— Меня устраивало в Католической Церкви абсолютно все. У меня не было, скажем, идеологического расхождения с Католической Церковью. Мой выбор не обоснован разочарованием. Я бы сказал, это не идеологический выбор. Сначала православие было для меня частью русской культуры – не более, но я стал интересоваться им еще до приезда в Россию, потому что в университете у нас был курс по истории Русской Церкви, который читал Никита Струве. А будучи в Москве я познакомился с отцом Александром Менем, и эта встреча произвела на меня очень сильное впечатление. Я иногда ездил в Новую деревню в его храм, да и в Москве все чаще стал заходить в храмы просто постоять во время богослужения. Стал читать духовную литературу, потом переводить на итальянский. Я перевел «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу», книги отца Павла Флоренского, отца Сергия Булгакова и отца Александра Меня. Перевел Молитвослов.

— Он востребован?

— Да. В Италии в храмах Русской Православной Церкви паства состоит из разных людей. Есть русские, сербы, грузины, есть итальянцы. Довольно много молдаван и украинцев. Они говорят на разных языках, но все говорят по-итальянски. И забавно, что меня благодарили не только православные итальянцы, но даже русские, получив молитвослов, где славянский и итальянский тексты даются рядом, сказали: наконец мы поняли, о чем мы молимся. На церковнославянском было не очень понятно, а по-итальянски мы понимаем все.

Со временем православие для меня становилось все важнее и важнее. До того момента, когда я понял, что оно – часть меня самого. Что это не предмет изучения, это не только часть русской культуры, а часть меня. И такая часть, от которой я не хочу отказаться. Это, если хочешь, обусловило мой выбор.

— Ты с кем-то советовался?

— С очень многими. Этот выбор, я бы сказал, очень выстрадан. Он был непростым особенно потому, что не было у меня с Католической Церковью никаких конфликтов… Мало того, я до сих пор в прекрасных отношениях с Католической Церковью и с католиками здесь, в Москве. И уже будучи православным я несколько раз бывал в Риме у последних пап римских.

Я могу это объяснить так: однажды я заметил, что думаю по-русски, что вижу по-русски сны. Не знаю, когда именно это началось, я понял это, когда процесс уже завершился. Допустим, я один дома и о чем-то думаю, и вдруг я понимаю, что думаю по-русски. Видимо, так язык входит в подсознание человека. В каком-то смысле с православием было то же самое. Не могу сказать, почему и когда именно, но однажды я понял, что оно – экзистенциально важная часть меня.

— Как родители отнеслись к тому, что ты перешел в Православную Церковь? Когда я это спрашиваю, я вспоминаю, как планировала перейти в Католическую, но не сделала этого, понимая, что для моих это стало бы трагедией.

— Не могу сказать, что для моих была трагедия. Во-первых, потому что католики, как правило, уважают Православие. По крайней мере в Италии. Между русскими и итальянцами никогда не было серьезных конфронтаций, они с уважением, даже с интересом друг ко другу относятся. Во многих католических храмах Италии есть копии, репродукции икон. И я бы сказал, что есть большой интерес к православию в целом. Это во-первых. Во-вторых, понимаешь, мой выбор был сделан в результате очень длинного пути. И родители об этом знали, они были свидетелями моих поисков.

Кстати, со мной произошел удивительный случай. На мое рукоположение родители приехали в Москву и мама подарила мне сочинение, которое я писал в возрасте семи лет. Во втором классе учительница нам задала сочинение на тему «Кем я хочу стать». Я написал: хочу стать священником и обязательно стану. Написал, поставил дату – так всегда делают дети в школе. И когда мне мама его подарила, я заметил, что между детским сочинением и днем рукоположения прошло ровно 40 лет и 3 дня.

Я даю такое символическое объяснение этого срока. 40 лет это понятно – избранный народ шел по пустыни в сторону земли обетованной. 40 дней Христос постился в пустыни. Про дни тоже понятно, потому что три дня Сын Человеческий оставался в гробу. Но есть такая забавная вещь: благодаря этим трем суткам день рукоположения совпал с днем рождения мамы. Надо сказать, я помню все дни рождения в семье, и только мамин я почему-то всю жизнь забывал или путал день. А теперь я знаю очень хорошо, что он 28 марта, потому что в этот день меня рукоположили. И никогда не забываю ее поздравить.

Я потом внимательно прочел это сочинение. Я там описываю облачения: они красные, красивые. В конце сочинения я их даже нарисовал. Я ничего подобного у католиков не мог видеть, у них давным-давно этого нет. И потир, который я описываю в подробностях, он с камнями и рисунками, такое тоже не мог видеть у католиков. Бог такой шутник, что любая мечта, даже самая невероятная, может осуществиться. Притом буквально. Я могу об этом свидетельствовать совершенно определенно.

— Ты состоял в богословской группе Avva при Ватикане, но зачем-то пошел учиться в обычную российскую семинарию. Что могло дать учебное заведение уровня техникума, когда у тебя была значительная духовная и богословская база?

— К сожалению, я в семинарии только стажировался – приблизительно два года. Тем не менее, это дало мне довольно много. Одно дело – знать что-то по книгам, по литературе, и другое – видеть изнутри. Это касается и богословия и уж тем более литургической жизни. Ты можешь читать учебник по литургике, но пока не станешь участвовать в богослужении – ничего не поймешь. Поэтому стажировка в Петербурге в духовной академии мне дала очень много. Я все знал теоретически, но уже взрослым пришлось осваивать практику.

— Я не спрашиваю, почему ты выбрал монашество, но спрошу, почему ты – монах в миру? И кстати, что это за явление монашество в миру, иначе говоря, не в монастыре, а «на воле»?

— Выбор монашеской жизни для меня очень давний. Не только до православия, но и до России. Совсем юным я почувствовал, что такой образ жизни может и есть то, к чему меня призывает Господь.

— Как это можно понять в молодости? Это же может быть каким-то эмоциональным порывом! Насколько мне известно, Католическая Церковь очень серьезно наблюдает за такими намерениями у подростков, особенно в пубертат.

— Согласен, скорее всего это и был эмоциональный порыв. Но прошло много времени, и это не изменилось несмотря на то, что, конечно, были трудности, и есть до сих пор. Это трудный путь, но любой путь трудный, не только монашеский. Я глубоко убежден, что жизнь в браке столь же трудный путь, в чем-то даже трудней. И как любой монах переживает в течение жизни несколько разных кризисов, также и женатый человек переживает кризисы. Мне тогда показалось, что это мой путь, и я принял такое решение. Я был еще католиком, и у католиков есть такая возможность – монашество в миру. Это когда человек принимает обеты, живет как монах, соблюдает определенный устав, но при этом не носит монашеских одеяний, и внешне ничем не отличается от других мирян. В таком монашеском статусе я учился в университете, заканчивал учебу. И даже когда я стажировался в Советском союзе, это решение уже было принято – я жил как монах. Поэтому, когда я нашел свое место в Православной Церкви, никогда не подвергалось сомнению, что я хочу оставаться монахом. Поменялись лишь формы, они стали более традиционными, потому что теперь я ношу подрясник (правда не всегда, но ношу). Мне важно, будучи монахом, продолжать оставаться именно в миру. И мне очень близок отец Алексей Мечев, который говорил о монашестве в миру. Правда он имел в виду общину, его приход, где люди были настолько близки друг другу, что жили фактически как единый монастырь, но полностью оставаясь в миру.

Долгие годы я, монах, преподавал в университете, но об этом мало кто знал, потому что я носил светскую одежду. И перейдя в православие я остался в миру. Хотя я принял постриг в Лавре, постригавший меня архиерей решил, что мое место служения для Церкви – в миру. Несколько лет я работал в Синодальном отделе Русской Православной Церкви. Потом был переведен в храм. Это очень многочисленный приход. Помимо того, я еще служу для детского хосписа в Москве, преподаю в Свято-Тихоновском университете – у меня разные послушания, в силу которых разумнее оставаться в миру. Я считаю, что это естественное продолжение моего прежнего служения. В XXI веке монаху необязательно надо жить на необитаемом острове. Кстати, монашество имеет разные формы, оно началось как отшельничество в пустыне или в лесу, а потом пришло к общежительной жизни, к монастырю. В Русской Церкви такая форма монашества больше всего получила развитие, но есть разные возможности. Среди прочего есть и эта, когда человек живет в сердцевине мегаполиса. Не в лесу и даже не в городском монастыре. Потому что так решила Церковь.

Мне было очень важно сохранить внутренний порядок, жить монашеской жизнью во всем, но при этом не уходить в монастырь. Например, для меня очень важное место, место, которое я люблю – метро в час пик! Мне там очень хорошо и комфортно. Это место, где я молюсь больше всего. Когда я долго нахожусь в вагоне метро в час пик, я смотрю на лица людей и думаю: кто они для меня? Мама с детьми, которая несет какие-то сумки, или пожилая дама, молодой человек. Фактически то же самое происходит, когда я принимаю исповедь.

— Ты автоматически начинаешь это думать и молиться? Потому что я автоматически начинаю раздражаться на всех этих мам, тетенек, дяденек.

— Безусловно, и со мной бывает, что я раздражаюсь, что я теряю терпение. Кстати, психиатрами и социологами доказано, что в узком, замкнутом пространстве, где собирается много народа, человек чувствует себя в опасности. Потому что у нас, как и у животных, есть определенные инстинкты, как защита личного пространства – это моя территория, никто не должен совсем близко ко мне подходить. Так что из инстинкта самозащиты любой человек подвергается таким искушениям как раздражение. Но при этом человек может постараться быть немножко выше искушения, абстрагироваться от него. Но не так: «я ни на кого не смотрю и никого не вижу», а ровно наоборот – я стараюсь смотреть на людей и молиться о них. Часто бывает, что я сижу в вагоне и вижу, что все смотрят в телефон, иногда и я смотрю – увы. Но иногда я себя останавливаю: не надо ковыряться в Facebook, сейчас то время, которое я могу провести в молитве. В том числе в молитве о людях, которые сидят напротив меня и стоят рядом. У них свои заботы, иногда трагедии… У меня много интересных случаев, когда я знакомился с кем-то в метро, мы разговаривали. Мне кажется это нормальным. Если христианин должен нести живое присутствие Бога всюду, почему бы не в метро? Метро для меня – это очень духовное место. Странно, да?

— Вот уж с чем не поспоришь. Ты написал книгу «Монах в карантине, 40 дней паломничества с короной», которая вышла буквально сегодня. Будем честными, книги пишет не каждый монах. Не каждый монах, который заболел и оказался в карантине, даже не всякий писатель, который болел и был в одиночестве пишет книги об этом. А почему тебе показалось важным и интересным описать этот твой жизненный опыт, это переживание?

— Это получилось довольно спонтанно. Я заболел в день Пасхи. Можно сказать так: моей последней службой перед болезнью стало ночное Пасхальное богослужение. Мы целый месяц служили при закрытых дверях. Увы, и всю Страстную Седмицу и даже Пасхальную службу. А на следующее утро заболели все, кто был на этой службе: священники, диаконы, алтарник, два оператора, которые снимали службу для трансляции. Мы заболели одновременно. Болели 40 дней, одновременно вернулись в храм через 40 дней после Пасхи и открыли храм. Это было Вознесение. Мы вернулись и служили тем же составом, как и перед болезнью.

Первое время из этих 40 дней было невероятно тяжело, у меня была слабость такая, что я не мог взять телефон и разговаривать, не мог отвечать на эсэмски, я даже не мог их читать, насколько мне было тяжело. Никогда в жизни я не испытывал такой слабости как в начале коронавируса. Потихоньку это прошло, но я знал, что должен остаться дома и лечиться, даже если мне становится лучше и лучше. Я начал вести дневник, и вдруг мне пришло в голову написать книгу.

Для итальянцев есть одна очевидная вещь, поскольку слово «карантин» – итальянское. Точнее это венецианский диалект. Quarantena означает «около сорока». В 1348-1359 годах в Европе свирепствовала чума, от которой погибло более 20 миллионов человек. И венецианцы «около 40 дней» держали в изоляции все суда, которые приплывали к лагуне, перед тем как пустить их в порт. И это слово стало обозначать время карантин, вынужденную изоляцию.

Но по-итальянски также есть слово Quaresima – это Великий пост, Четыредесятница. И получается, что эти два слова, имея общее латинское происхождение, имеют очень близкое значение.

Книга состоит из 40 глав, потому что я болел 40 дней – на каждый день есть дневниковая запись. Я размышлял о чем-то, вспоминал сцены из своей жизни или важные для меня темы. Но когда меня спрашивают, о чем эта книга, мне трудно ответить на этот вопрос.

— Потому что она то ли винегрет, то ли мозаика?

— Да-да, мозаика, абсолютно точно! И если смотреть мозаику очень близко – ничего не понятно, это какие-то камушки разного цвета, разного масштаба. А на расстоянии понимаешь, что есть рисунок. Книга примерно так и написана. Туда вошло все, что важно и интересно для меня. Я размышляю на православные темы, есть исторические моменты или мои лекции (я преподаю историю Церкви), я использовал что-то из написанного ранее. Правда, я полностью все переписал. Я довольно много говорю о конфликтах католиков и православных, о пастырском окормлении детей, молодежи – это то, чем занимаюсь в храме как священник, как исповедник. Там есть очень серьезная тема о смерти детей. Потому что часть моего служения – это перинатальное отделение детского хосписа, где я крещу болящих детей сразу после рождения, зная, что они проживут всего лишь несколько дней, а иногда минут. Я обсуждаю довольно серьезные вопросы: в чем смысл страдания праведника, смерти ребенка и пытаюсь для себя найти ответы. С другой стороны, я 20 лет преподавал историю итальянской литературы в разных вузах Москвы, поэтому там есть главы о Петрарке, о Данте, даже о Боккаччо. Есть, конечно, Андрей Тарковский и Иосиф Бродский. И чрезвычайно важный для меня Максим Грек: нерусский человек, который жил в молодости в Италии. Жил два года в католическом монастыре, до того, как принял постриг на Афоне. Другой очень интересный для меня персонаж – это армянский святой и поэт Григор Нарекаци. Это, наверное, лучший представитель армянской литературы. Так получилось, что я довольно много знаю об Армянской Церкви и о геноциде армян (я об этом написал две книги), поэтому, кроме главы о Григоре Нарекаци, есть глава о геноциде. Все это вместе – детский хоспис, окормление людей в храме, итальянская литература, Бродский – и составляет мозаику. А общая линия – это моя болезнь, опыт самоизоляции, коронавирус. Можно по-разному переживать изоляцию. Для меня это было очень важное время. Паломничество вглубь себя, внутрь себя.

— Не было ли у тебя в искушения повторить книгу в стиле Джованни Гуарески – забавные сценки из жизни сельского священника, перемежающиеся его разговорами с Богом?

— Гуарески замечательный юморист. Моя книга другая, но юмористические страницы в ней есть. Например, я очень честно рассказываю, как на работе в синодальном отделе между коллегами возник спор, кто из моих землячек красивее: Моника Беллуччи или Карла Бруни. И как они сыграли шутку со мной, написав письмо «за подписью» Карлы Бруни. Я рассказываю, как пару лет назад сестра пошла в загс нашего города подавать от меня какой-то документ. И чиновник, увидев мое имя, сказал: «О, да-да! Я знаю Джованни Гуайта – это муж моей жены». Сестра удивилась, и он объяснил: ваш брат в возрасте пяти лет женился на моей будущей жене, которой тоже было пять лет. И когда сестра рассказала мне это, я вспомнил, что действительно «женился» тогда. Но самое забавное, я был уверен, что женился на Сильвии, а оказывается, я женился на Джулии. Есть посты из Facebook – о московской погоде, о том, что когда началась пандемия, я сообразил, что на одном этаже со мной живут китайцы. И как я боялся, что соседи узнают, что итальянцы и китайцы живут на 12-м этаже, и лифт перестанет у нас останавливаться. Конечно, это не юмористическая книга, но все-таки она и не без юмора.

— У книги несколько необычная белая обложка и по ней красные очертания монаха, маски, храмов. Но ведь и красный, и белый это пасхальные цвета. Я правильно понимаю, что это намек на Пасху?

— Обложку подготовил художник. И задача была достаточно сложной, потому что ему пришлось использовать чужой труд: в книгу вошли рисунки, которые нарисовала наша замечательная прихожанка. Она сама изъявила такое желание. А издательский художник скомпоновал обложку. А то, что белое и красное – пасхальные цвета я не задумывался. Надо подумать.

Ведь книга выходит именно в Пасху.

Читайте также

Оставить комментарий

Вы можете использовать HTML тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.